Жак Шапиро, "Улей"
Обычно обитатели «Улья», закутавшись в лохмотья и лежа на своих железных кроватях, по утрам спали допоздна, скованные ленью и, что бывало еще чаще, спазмами в пустом желудке. Сутин часто ночевал в мастерской-склепе Добринского, ворочаясь в своих обносках и вяло отбиваясь от клопов.
Добринский покидал его утром и шел в церковь, где он зажигал свечи и подметал пол, чтобы заработать на селедку и картофель, а также на возможность в перспективе изваять статую брюнетки Марго, которая была общей натурщицей в поселке.
Как-то раз, в отсутствие Добринского, Сутин с горящими глазами и вожделением истинного художника разрезал на куски большую ржавую селедку, так и не решившись ее съесть. В этот момент из темного лабиринта коридоров вылезла крыса и стала взбираться по лестнице. Добравшись до площадки верхнего этажа, крыса, воспользовалась дырой, которая давно уже образовалась в двери, помеченной буквой F, проникла в склеп за этой дверью.
Сутин так испугался, что не мог пошевелиться. Нимало не смущаясь присутствием человека, крыса вскочила на стол, вцепилась зубами в селедку, вместе с ней спрыгнула вниз и исчезла. Сутин потерял сюжет для натюрморта, который ему так хотелось написать.
Длинные пряди темных волос Сутина прилипли к его раскрасневшемуся скуластому лицу. Взгляд потемневших глаз под тяжелыми веками блуждал по комнате-склепу. Наконец он схватил нечто, напоминавшее старый ящик с красками, расшатанный мольберт и подрамник с неровно натянутым холстом. С этим снаряжением он, словно вор, выскользнул на лестницу. На сей раз он боялся уже не крыс, а людей. Надвинув шляпу на глаза, он крался по дальним закоулкам «Улья», избегая даже мадам Сегонде. Он продвигался к границе поселка, из-под полей шляпы воспаленным взглядом высматривая, нет ли кого поблизости.
Дело в том, что Сутин боялся заниматься живописью при свидетелях… Был ли это страх оказаться непонятым или мучительная непреходящая тревога, таившаяся где-то в самой глубине его души, тревога вечно преследуемого, который боялся обычных людей не меньше, чем полицейских? Это чувство превратилось у него в манию, подчинившую себе всю его жизнь. Живопись для Сутина была делом глубоко личным, интимным. Его злейшими врагами были мальчишки с нищих городских окраин, которые ходили за ним следом, как за диковинным зверем. В куртке из «чертовой кожи» , негнущейся и твердой, как жесть, которую он впервые надел в Вильно и с тех пор не снимал никогда и нигде, даже в Париже, с отвисшими со всех сторон брюками из той же ткани, растрескавшимися ботинками, нахлобученной на лоб шляпой, – всей этой экипировкой, подобранной по случаю, с его затравленным взглядом разыскиваемого преступника, он не мог не привлечь внимания мальчишек.
Местные женщины кидали в него отбросами и называли «мазилой». Когда он работал, то повсюду оставлял следы краски и, прижимаясь спиной к стене, загораживался холстом, как щитом, чтобы никто не мог подсмотреть, что он делает. Это еще сильнее разжигало любопытство ребятни.
Если мальчишки начинали уж слишком ему докучать, Сутин срывал начатую картину с подрамника, комкал ее, швырял на землю, топтал и, словно обезумев, несся обратно в «Улей». А иногда судорожно стискивал в объятиях еще не высохший холст и, прижимая его к груди и лицу, бросался бежать. Можно себе представить, что оставалось от его картины, и как она отпечатывалась на его куртке из «чертовой кожи».
...Сутин, у которого был солитер, всегда полуживой от голода и без гроша в кармане, бегал по «Улью» и врывался к кому попало в любое время дня и ночи. Его побаивались, называли «дикарем» и горьким пьяницей. Другие считали его просто психом, одним из тех сумасшедших, которых дразнят на улице дети.
Даже в самые жаркие дни Сутин был вынужден ходить в обтрепанном пальто из какой-то, если можно так выразиться, «лохматой» ткани, надетом на голое тело, потому что у него не было ни рубашки, ни пары брюк. Когда, наконец, ему пришлось обратиться к врачу (в это время он уже начал страдать желудочно-кишечными заболеваниями), он ворвался, как ураган, к художнику В. и умолил того одолжить ему рубашку на время, необходимое для этого визита. Дело в том, что у художника В. была одна-единственная рубашка, но, учитывая серьезность обстоятельств, он все же согласился одолжить ее Сутину, а сам на это время завернулся в одеяло и сидел у себя в мастерской, не имея возможности даже выйти по самой неотложной надобности.
Конечно, Сутин был «не в себе». Помимо солитера, его пожирали и другие паразиты: «червь» живописи, то есть одержимость этим видом искусства, а еще, по-видимому, глубокая, хоть и неосознанная, уверенность в собственном величии.
Марек Шварц рассказывад, что однажды Сутин, который всегда был зябким, сидел, прижавшись к печке, на террасе кафе «Данциг», где был отдельный вход для постоянных посетителей и, в особенности, для художников из «Улья».
Там обычно много времени проводил Блез Сандрар, погруженный в поэтические раздумья. В кафе «Данциг» можно было и поесть: обед там стоил всего один франк; здесь соглашались кормить и в долг, но нередко – а точнее, чаще всего, – посетитель только изучал меню, облизывая пересохшие губы.
Итак, однажды Сутин, трясясь от холода, закутавшись в свое истрепанное, как у бродяги, пальто, грел у печки окоченевшие руки. И какой-то клиент надумал угостить его кофе и круассанами, а в обмен попросил поделиться мнением о художниках. Сутин открыл свой большой рот, и оттуда, подобно пламени, вырвались следующие слова: «Нет никаких художников, есть только один художник, и его зовут Сутин!».
Это было не хвастовство, а крик души человека, глубоко страдающего во имя идеала. Внезапный душевный подъем высвобождал в нем силу, которая пожирала его и которая иногда, прорываясь наружу, ставила его в неловкое положение.
Сутин бродил по «Улью», словно мятежный дух, шумный и непредсказуемый. Но иногда он превращался в духа присмиревшего, унылого, подавленного и болезненно застенчивого. Бывало, он приносил старые, полусгнившие башмаки, найденные на одной из местных свалок, и предлагал их первому встречному, прося взамен остатки обеда.
Говорят, однажды нищета довела Сутина до того, что он, хотя и был трусоватым по характеру, – с детства его травили, как зверя, – в момент отчаяния и обострения физических страданий решил повеситься.
Кремень, его приятель и соотечественник, заглянув в безлюдный закоулок позади Ротонды, стал невольным свидетелем этой трагической и одновременно жалкой сцены. Кремень не испугался, не запаниковал, а почувствовал что-то похожее на обиду, хотя с виду остался абсолютно холодным и равнодушным. (На самом деле он был невероятном вспыльчивым, и чувства вскипали в нем, как пена в молодом вине.)
Кремень вынул Сутина из петли, и, оставив его на том же месте, ушел, не сказав ни слова, уязвленный и обиженный, как будто Сутин нанес лично ему, Кремню, оскорбление. Эта история в «Улье» почти не обсуждалась.
...Некий безвестный портной-надомник по доброте душевной жалел бедных художников. Он жил среди них, охотно общался с ними и с благородной щедростью, даже не рассчитывая на возврат, отдавал этим мученикам идеала те небольшие деньги, которые ему удавалось заработать.
Видя, в какой беспросветной нищете оказался Сутин, Кремень попросил у портного несколько франков для своего друга. Но когда он принес их Сутину, тот почему-то рассердился. С тех пор Кремень вычеркнул Сутина из своей жизни, больше не считал его другом и не признавал как художника.
Когда его спрашивали: «Что вы думаете о Сутине?», Кремень судорожно сжимал свои тонкие губы, нервно дергал головой и, сверкая колючими серыми глазами из-под густых бровей, словно хищный зверек, отвечал запальчивым тоном:
– Что? Сутин? Никогда о нем не слышал… Не знаю… Нет такого художника!..
Было ли это проявлением его личной, немного ребяческой враждебности по отношению к бывшему приятелю или он действительно считал Сутина посредственным живописцем? Я так не думаю, потому что в другие моменты он говорил о Сутине с какой-то агрессивной, язвительной нежностью, которая была ему присуща.
...Когда Модильяни появился в «Улье» (это случилось где-то в 1914 году), первым художником, с которым он подружился, был Сутин. Они познакомились через Шагала, Цадкина и Липшица.
Несомненно Модильяни привлекла в Сутине его одержимость, а, возможно, его неотесанность и страсть к живописи. Несмотря на пропасть, разделявшую их, из-за разницы в социальном происхождении, высокого культурного уровня Модильяни и его познаний в философии, эти двое стали близкими друзьями, как будто каждый инстинктивно чувствовал в другом огромный талант. А еще Сутин, сожалевший о скудности своего культурного багажа, восхищался культурой Модильяни.
Когда Кремень и Сутин только поселились в «Улье», Кремень, который был такого же происхождения, что и Сутин, и отличался такими же пылкими и безотчетными порывами, характерными для самоучки, демонстрировал такое же невысказанное и неуемное желание быть художником, – именно Кремень, как говорят, оказал влияние на Сутина своей живописью, ещё не вполне сложившейся, но уже страстной, хотя и несколько тяжеловатой.
В те годы еще не раскрылся весь творческий потенциал Сутина. А для Кременя было важно лишь одно: он желал с помощью цвета или лепки движениями души выразить свою жажду творчества, ставшую насущной жизненной потребностью. Правда, он не стремился постичь и углубить – осознанно или неосознанно – собственную манеру выражения как таковую, хотя мог развиваться свободно, черпая всё лучшее из французского культурного окружения и талантливо приспосабливая это для себя.
Напротив, над живописью Сутина властвовали его изменчивые ощущения, а, быть может, еще и трагическая сторона его жизни, драматическая история его народа да и вообще драма удела людского. С помощью своего неистового темперамента, вдохновленный экспрессионизмом в ключе Ван Гога и еще больше своим собственным, Сутин рассказывал о человеческой трагедии на примере «маленьких людей», отвергнутых обществом или признанных ничтожными.
Гоголь замечательно представил их в собирательном образе Акакия Акакиевича, героя повести «Шинель», а Чаплин – в образе бродяги Чарли из «Золотой лихорадки».
Сутин, изображая помощников пекаря, мальчиков из хора, комиссионеров в таких картинах, как «Безумная» или «Первопричастница», высказывается с такой волнующей искренностью, что пробуждает в нас, разглядывающих его полотна, чувство жалости и ощущение неподдельной живой жизни.
То, что я говорил о Леже, можно с не меньшим основанием отнести и к Сутину, хотя и в несколько ином плане. Герои Сутина жалуются и мучаются, они изуродованы скрытой внутри них болезнью, тем же глубоко затаенным психологическим страданием, какое свойственно персонажам Достоевского. Выделенные насыщенным, иногда почти кислотным, цветом, текучим, как смола, герои Сутина настолько деформированы, что достигают чудовищных размеров, точнее говоря, чудовищных размеров страдания. И от этого сердце сжимается так, что мы склоняемся перед художником взволнованные неоспоримой искренностью его творчества.
В атмосфере Вожирарской бойни Сутин, похоже, нашел некое соответствие своему кипучему и слишком напряженному темпераменту. Внутренний взрыв его страдания словно бы тонул в этих потоках крови, как сам художник тонул в буйстве своей живописи.
Однажды один из мясников бойни, с которым Сутин подружился, по его просьбе, принес ему полтуши быка. Снедаемый жаждой работы, Сутин набросился на эту модель.
Дело было летом. В раскаленном солнцем воздухе гнили отбросы и тряпки, пропитанные краской. Через неделю от этого куска мяса весь «Улей» провонял падалью. Сам Сутин до такой степени пропитался запахом разложения, что другие жители поселка спасались бегством, когда он оказывался поблизости.
Возможно, несколько преувеличивая, рискну сказать, что Сутин проникал в сюжет, который его вдохновлял, с почти эротической страстностью, с большим вожделением, с большей глубиной, чем когда-то это делал Рембрандт.
Половина туши, лежащая перед Сутиным, уже не представляла собой заготовку для человеческой пищи, – она выглядела как остатки беспощадной расправы, пир хищника. Бугристая, шершавая поверхность, терпкий, смолянистый колорит...
Известно что сила творчества полностью подчиняет себе художника, уничтожая все остальные чувства. Потому и Сутин словно претворил в живопись свои собственные страдания, причем с яростью, которая исключает любую возможность жалости к себе.
Близость Сутина к Рембрандту проявляется не только в колорите и фактуре, но и в степени выразительности человеческого лица. На мой взгляд, Сутин перекинул мост от великого мастера XVII века к собственной экспрессионистской живописи. Кажется, даже в чертах лица у них есть нечто общее. Сутин являет собой один из примеров трагедии художника, которая зародилась именно в эпоху Рембрандта.
...В «Улье» было много талантливых людей. Если не все они достигли известности в масштабах Парижа, то причины этого назвать затруднительно. Одним не хватило времени для «самовыражения»; другие рано ушли из жизни, как, например, Эпштейн и скульптор Моисей Коган; кто-то не вынес нищеты или, в отсутствии моральной поддержки, потерял веру в себя. В те времена мало у кого была хоть какая-то поддержка, моральная или материальная. А еще следует добавить, что, если в душе художника не живет агрессивное чудовище, этот художник не создан для творческих борений. Как-то раз Сутин сказал одной из наших общих знакомых, художнице и писательнице Андре Селье:
– Если бы я не добился успеха в искусстве, то стал бы боксером…
Возможно, со стороны Сутина это было просто кокетством. И все же, если вспомнить его интерес к этому виду спорта... Кто знает?...
Не стану гадать, что стало бы с Сутиным, если бы, как говорил он сам, к нему не пришла из Америки внезапная популярность. Вероятно, он так и остался бы прозябать в нищете и безвестности, как множество других неудачников, но не перестал бы быть великим Сутиным, и его творчество рано или поздно пробились бы наверх. Но смог ли бы он превзойти самого себя, если бы прожил дольше? Не знаю…
Добринский покидал его утром и шел в церковь, где он зажигал свечи и подметал пол, чтобы заработать на селедку и картофель, а также на возможность в перспективе изваять статую брюнетки Марго, которая была общей натурщицей в поселке.
Как-то раз, в отсутствие Добринского, Сутин с горящими глазами и вожделением истинного художника разрезал на куски большую ржавую селедку, так и не решившись ее съесть. В этот момент из темного лабиринта коридоров вылезла крыса и стала взбираться по лестнице. Добравшись до площадки верхнего этажа, крыса, воспользовалась дырой, которая давно уже образовалась в двери, помеченной буквой F, проникла в склеп за этой дверью.
Сутин так испугался, что не мог пошевелиться. Нимало не смущаясь присутствием человека, крыса вскочила на стол, вцепилась зубами в селедку, вместе с ней спрыгнула вниз и исчезла. Сутин потерял сюжет для натюрморта, который ему так хотелось написать.
Длинные пряди темных волос Сутина прилипли к его раскрасневшемуся скуластому лицу. Взгляд потемневших глаз под тяжелыми веками блуждал по комнате-склепу. Наконец он схватил нечто, напоминавшее старый ящик с красками, расшатанный мольберт и подрамник с неровно натянутым холстом. С этим снаряжением он, словно вор, выскользнул на лестницу. На сей раз он боялся уже не крыс, а людей. Надвинув шляпу на глаза, он крался по дальним закоулкам «Улья», избегая даже мадам Сегонде. Он продвигался к границе поселка, из-под полей шляпы воспаленным взглядом высматривая, нет ли кого поблизости.
Дело в том, что Сутин боялся заниматься живописью при свидетелях… Был ли это страх оказаться непонятым или мучительная непреходящая тревога, таившаяся где-то в самой глубине его души, тревога вечно преследуемого, который боялся обычных людей не меньше, чем полицейских? Это чувство превратилось у него в манию, подчинившую себе всю его жизнь. Живопись для Сутина была делом глубоко личным, интимным. Его злейшими врагами были мальчишки с нищих городских окраин, которые ходили за ним следом, как за диковинным зверем. В куртке из «чертовой кожи» , негнущейся и твердой, как жесть, которую он впервые надел в Вильно и с тех пор не снимал никогда и нигде, даже в Париже, с отвисшими со всех сторон брюками из той же ткани, растрескавшимися ботинками, нахлобученной на лоб шляпой, – всей этой экипировкой, подобранной по случаю, с его затравленным взглядом разыскиваемого преступника, он не мог не привлечь внимания мальчишек.
Местные женщины кидали в него отбросами и называли «мазилой». Когда он работал, то повсюду оставлял следы краски и, прижимаясь спиной к стене, загораживался холстом, как щитом, чтобы никто не мог подсмотреть, что он делает. Это еще сильнее разжигало любопытство ребятни.
Если мальчишки начинали уж слишком ему докучать, Сутин срывал начатую картину с подрамника, комкал ее, швырял на землю, топтал и, словно обезумев, несся обратно в «Улей». А иногда судорожно стискивал в объятиях еще не высохший холст и, прижимая его к груди и лицу, бросался бежать. Можно себе представить, что оставалось от его картины, и как она отпечатывалась на его куртке из «чертовой кожи».
...Сутин, у которого был солитер, всегда полуживой от голода и без гроша в кармане, бегал по «Улью» и врывался к кому попало в любое время дня и ночи. Его побаивались, называли «дикарем» и горьким пьяницей. Другие считали его просто психом, одним из тех сумасшедших, которых дразнят на улице дети.
Даже в самые жаркие дни Сутин был вынужден ходить в обтрепанном пальто из какой-то, если можно так выразиться, «лохматой» ткани, надетом на голое тело, потому что у него не было ни рубашки, ни пары брюк. Когда, наконец, ему пришлось обратиться к врачу (в это время он уже начал страдать желудочно-кишечными заболеваниями), он ворвался, как ураган, к художнику В. и умолил того одолжить ему рубашку на время, необходимое для этого визита. Дело в том, что у художника В. была одна-единственная рубашка, но, учитывая серьезность обстоятельств, он все же согласился одолжить ее Сутину, а сам на это время завернулся в одеяло и сидел у себя в мастерской, не имея возможности даже выйти по самой неотложной надобности.
Конечно, Сутин был «не в себе». Помимо солитера, его пожирали и другие паразиты: «червь» живописи, то есть одержимость этим видом искусства, а еще, по-видимому, глубокая, хоть и неосознанная, уверенность в собственном величии.
Марек Шварц рассказывад, что однажды Сутин, который всегда был зябким, сидел, прижавшись к печке, на террасе кафе «Данциг», где был отдельный вход для постоянных посетителей и, в особенности, для художников из «Улья».
Там обычно много времени проводил Блез Сандрар, погруженный в поэтические раздумья. В кафе «Данциг» можно было и поесть: обед там стоил всего один франк; здесь соглашались кормить и в долг, но нередко – а точнее, чаще всего, – посетитель только изучал меню, облизывая пересохшие губы.
Итак, однажды Сутин, трясясь от холода, закутавшись в свое истрепанное, как у бродяги, пальто, грел у печки окоченевшие руки. И какой-то клиент надумал угостить его кофе и круассанами, а в обмен попросил поделиться мнением о художниках. Сутин открыл свой большой рот, и оттуда, подобно пламени, вырвались следующие слова: «Нет никаких художников, есть только один художник, и его зовут Сутин!».
Это было не хвастовство, а крик души человека, глубоко страдающего во имя идеала. Внезапный душевный подъем высвобождал в нем силу, которая пожирала его и которая иногда, прорываясь наружу, ставила его в неловкое положение.
Сутин бродил по «Улью», словно мятежный дух, шумный и непредсказуемый. Но иногда он превращался в духа присмиревшего, унылого, подавленного и болезненно застенчивого. Бывало, он приносил старые, полусгнившие башмаки, найденные на одной из местных свалок, и предлагал их первому встречному, прося взамен остатки обеда.
Говорят, однажды нищета довела Сутина до того, что он, хотя и был трусоватым по характеру, – с детства его травили, как зверя, – в момент отчаяния и обострения физических страданий решил повеситься.
Кремень, его приятель и соотечественник, заглянув в безлюдный закоулок позади Ротонды, стал невольным свидетелем этой трагической и одновременно жалкой сцены. Кремень не испугался, не запаниковал, а почувствовал что-то похожее на обиду, хотя с виду остался абсолютно холодным и равнодушным. (На самом деле он был невероятном вспыльчивым, и чувства вскипали в нем, как пена в молодом вине.)
Кремень вынул Сутина из петли, и, оставив его на том же месте, ушел, не сказав ни слова, уязвленный и обиженный, как будто Сутин нанес лично ему, Кремню, оскорбление. Эта история в «Улье» почти не обсуждалась.
...Некий безвестный портной-надомник по доброте душевной жалел бедных художников. Он жил среди них, охотно общался с ними и с благородной щедростью, даже не рассчитывая на возврат, отдавал этим мученикам идеала те небольшие деньги, которые ему удавалось заработать.
Видя, в какой беспросветной нищете оказался Сутин, Кремень попросил у портного несколько франков для своего друга. Но когда он принес их Сутину, тот почему-то рассердился. С тех пор Кремень вычеркнул Сутина из своей жизни, больше не считал его другом и не признавал как художника.
Когда его спрашивали: «Что вы думаете о Сутине?», Кремень судорожно сжимал свои тонкие губы, нервно дергал головой и, сверкая колючими серыми глазами из-под густых бровей, словно хищный зверек, отвечал запальчивым тоном:
– Что? Сутин? Никогда о нем не слышал… Не знаю… Нет такого художника!..
Было ли это проявлением его личной, немного ребяческой враждебности по отношению к бывшему приятелю или он действительно считал Сутина посредственным живописцем? Я так не думаю, потому что в другие моменты он говорил о Сутине с какой-то агрессивной, язвительной нежностью, которая была ему присуща.
...Когда Модильяни появился в «Улье» (это случилось где-то в 1914 году), первым художником, с которым он подружился, был Сутин. Они познакомились через Шагала, Цадкина и Липшица.
Несомненно Модильяни привлекла в Сутине его одержимость, а, возможно, его неотесанность и страсть к живописи. Несмотря на пропасть, разделявшую их, из-за разницы в социальном происхождении, высокого культурного уровня Модильяни и его познаний в философии, эти двое стали близкими друзьями, как будто каждый инстинктивно чувствовал в другом огромный талант. А еще Сутин, сожалевший о скудности своего культурного багажа, восхищался культурой Модильяни.
Когда Кремень и Сутин только поселились в «Улье», Кремень, который был такого же происхождения, что и Сутин, и отличался такими же пылкими и безотчетными порывами, характерными для самоучки, демонстрировал такое же невысказанное и неуемное желание быть художником, – именно Кремень, как говорят, оказал влияние на Сутина своей живописью, ещё не вполне сложившейся, но уже страстной, хотя и несколько тяжеловатой.
В те годы еще не раскрылся весь творческий потенциал Сутина. А для Кременя было важно лишь одно: он желал с помощью цвета или лепки движениями души выразить свою жажду творчества, ставшую насущной жизненной потребностью. Правда, он не стремился постичь и углубить – осознанно или неосознанно – собственную манеру выражения как таковую, хотя мог развиваться свободно, черпая всё лучшее из французского культурного окружения и талантливо приспосабливая это для себя.
Напротив, над живописью Сутина властвовали его изменчивые ощущения, а, быть может, еще и трагическая сторона его жизни, драматическая история его народа да и вообще драма удела людского. С помощью своего неистового темперамента, вдохновленный экспрессионизмом в ключе Ван Гога и еще больше своим собственным, Сутин рассказывал о человеческой трагедии на примере «маленьких людей», отвергнутых обществом или признанных ничтожными.
Гоголь замечательно представил их в собирательном образе Акакия Акакиевича, героя повести «Шинель», а Чаплин – в образе бродяги Чарли из «Золотой лихорадки».
Сутин, изображая помощников пекаря, мальчиков из хора, комиссионеров в таких картинах, как «Безумная» или «Первопричастница», высказывается с такой волнующей искренностью, что пробуждает в нас, разглядывающих его полотна, чувство жалости и ощущение неподдельной живой жизни.
То, что я говорил о Леже, можно с не меньшим основанием отнести и к Сутину, хотя и в несколько ином плане. Герои Сутина жалуются и мучаются, они изуродованы скрытой внутри них болезнью, тем же глубоко затаенным психологическим страданием, какое свойственно персонажам Достоевского. Выделенные насыщенным, иногда почти кислотным, цветом, текучим, как смола, герои Сутина настолько деформированы, что достигают чудовищных размеров, точнее говоря, чудовищных размеров страдания. И от этого сердце сжимается так, что мы склоняемся перед художником взволнованные неоспоримой искренностью его творчества.
В атмосфере Вожирарской бойни Сутин, похоже, нашел некое соответствие своему кипучему и слишком напряженному темпераменту. Внутренний взрыв его страдания словно бы тонул в этих потоках крови, как сам художник тонул в буйстве своей живописи.
Однажды один из мясников бойни, с которым Сутин подружился, по его просьбе, принес ему полтуши быка. Снедаемый жаждой работы, Сутин набросился на эту модель.
Дело было летом. В раскаленном солнцем воздухе гнили отбросы и тряпки, пропитанные краской. Через неделю от этого куска мяса весь «Улей» провонял падалью. Сам Сутин до такой степени пропитался запахом разложения, что другие жители поселка спасались бегством, когда он оказывался поблизости.
Возможно, несколько преувеличивая, рискну сказать, что Сутин проникал в сюжет, который его вдохновлял, с почти эротической страстностью, с большим вожделением, с большей глубиной, чем когда-то это делал Рембрандт.
Половина туши, лежащая перед Сутиным, уже не представляла собой заготовку для человеческой пищи, – она выглядела как остатки беспощадной расправы, пир хищника. Бугристая, шершавая поверхность, терпкий, смолянистый колорит...
Известно что сила творчества полностью подчиняет себе художника, уничтожая все остальные чувства. Потому и Сутин словно претворил в живопись свои собственные страдания, причем с яростью, которая исключает любую возможность жалости к себе.
Близость Сутина к Рембрандту проявляется не только в колорите и фактуре, но и в степени выразительности человеческого лица. На мой взгляд, Сутин перекинул мост от великого мастера XVII века к собственной экспрессионистской живописи. Кажется, даже в чертах лица у них есть нечто общее. Сутин являет собой один из примеров трагедии художника, которая зародилась именно в эпоху Рембрандта.
...В «Улье» было много талантливых людей. Если не все они достигли известности в масштабах Парижа, то причины этого назвать затруднительно. Одним не хватило времени для «самовыражения»; другие рано ушли из жизни, как, например, Эпштейн и скульптор Моисей Коган; кто-то не вынес нищеты или, в отсутствии моральной поддержки, потерял веру в себя. В те времена мало у кого была хоть какая-то поддержка, моральная или материальная. А еще следует добавить, что, если в душе художника не живет агрессивное чудовище, этот художник не создан для творческих борений. Как-то раз Сутин сказал одной из наших общих знакомых, художнице и писательнице Андре Селье:
– Если бы я не добился успеха в искусстве, то стал бы боксером…
Возможно, со стороны Сутина это было просто кокетством. И все же, если вспомнить его интерес к этому виду спорта... Кто знает?...
Не стану гадать, что стало бы с Сутиным, если бы, как говорил он сам, к нему не пришла из Америки внезапная популярность. Вероятно, он так и остался бы прозябать в нищете и безвестности, как множество других неудачников, но не перестал бы быть великим Сутиным, и его творчество рано или поздно пробились бы наверх. Но смог ли бы он превзойти самого себя, если бы прожил дольше? Не знаю…
Воспоминания художника "Парижской школы" Жака Шапиро о Хаиме Сутине из книги воспоминаний "Улей", изданной Еврейским обществом поощрения художеств в 2020 г.
Перевод Н. Кулиш
О биографии и творчестве Хаима Сутина читайте также:
Алкоголь, красный цвет и бычьи туши: Что нужно знать о творчестве Хаима Сутина
Хаим Сутин. Неостывающий вулкан
Хаим Сутин в Еврейском музее Нью-Йорка
Хаим Сутин – человек, растворившийся во Вселенной