Даниил Каплан
Молчат пророки, глотки надорвав», – эта строка, написанная на идиш, звучит сегодня песнью песен. Никто как Марк Шагал. Его слова – свидетельство немого бессилия ума накануне катастрофы – «молчат пророки». В его образах, восторженно приятных, тонут (тают) серятина, страдание и страх. И девочка, раскрывшаяся в цветок, держит в руках минору, «Сон Иакова» (1954). 54-й – у Шагала своя французская студия, и фотография есть, где он в зеленых штанах у мольберта.
Марк Шагал (1887-1985) – очень странный авангардист. Жизнь в еврейском местечке научила его мыслить нетрадиционно. Он не отвергает старые формы, как это делает Малевич, называвший все прежнее без сентиментальности «бабушкиным кошельком», но соглашается – жить надо новым и настоящим. И вместо манифестов у него — стихи. Шагал – более чем странный авангардист: он находит в прошлом поддержку себе, в своих «чудаковатых родственниках». Сезанн, Рембрандт – это его родное.
Дядя Нех, Дядя Лейба, Дядя Юда, Дядя Исраель… и читаешь эти имена как молитву. Отдельного упоминания достоин дядя Зюся. Шагал – это авангард, в котором нет любви к Маяковскому, а есть — к Блоку, Есенину. «Мы хотели вместе сбросить бремя / И лететь…», – смятение чувств, в поэзии зафиксированное Блоком, Шагал расцветил и привел в соответствие с желаниями человека, свежий воздух у него имеет свой цвет – голубой, а глубокая молитва – синий. И небо перестает быть перевернутым корытом.
Дядя Нех «играл на скрипке, играл как сапожник» (если бы у меня была сейчас возможность включить звуковую дорожку, в наушниках бы заиграл «Музыкант» Окуджавы, на youtubе иллюстрацией ему – Шагал, так что я в своих ассоциациях не оригинален). «Играл как сапожник», а слышится – как Б-г. Б-г не должен быть назван, то, что мы сейчас трясем это слово, говорит о нас с не лучшей стороны — «Слова не нужны. Всё во мне». Но вернемся к Дяде Зюсе, парикмахеру, Кларку Гейблу Могилева (пусть информированный читатель меня поправит – "принц Лиозно").
Дядя стриг и брил меня безжалостно и любовно и гордился мною (один из всей родни!) перед соседями и даже перед Господом, не обошедшим благостью и наше захолустье». («Моя жизнь», Марк Шагал, 1922).
Читателю предлагается оценить, сколько любви и юмора автор мемуаров вкладывает в это слово «захолустье», краски жизни которого ныне парят под потолком Гранд Опера. «Я и деревня» (1911) — в самом названии заметна дистанцированность художника от родного Витебска и их взаимное притяжение. Он будет уезжать и возвращаться, пока в один из дней не эмигрирует окончательно, c левого берега Двины – на правый Сены. Дядя Зюся – первый в жизни Шагала, кто восхитился им, художник взрослеет в его цирюльне: «брил меня» означает не что иное, как обряд инициации.
Одинокий мечтатель, и кобыла у него «улыбается в траву»; о Дяде, в руках которого не бритва, а смычок, художник напишет по-другому, но столь же трогательно: «играет на скрипке перед окном, заляпанным дождевыми брызгами и следами жирных пальцев», играет руками, которыми только что загонял коров. Да, еще Дядя Юда: «лицо у него желтое, и желтизна сползает с оконного переплета на улицу, ложится на церковный купол». Читателю снова предлагается оценить красоту фразы.
Шагал не делит людей на тех, кого бы он нарисовал быстро, и над кем надо было бы потрудиться, но замечает: Дядю Юдю «я бы мигом нарисовал». Блок выразил несостоятельность жизни и наши несбывшиеся мечты, у Шагала мечта безобманчива и бесхитростно обнажена. Его «предощущение чуда» ясно противоречит блоковской «дремоте тайны». Нет в руках отца, пахнущих селедкой (или в руках Дяди Неха, пропахших коровьим навозом), никакой «тайны», хотелось бы, чтобы эти руки работали меньше и легче. Шагал благодарен не за хлеб в достатке, не за 27 рублей до Петербурга:
«Я один понимал отца, плоть от плоти своего народа, взволнованно-молчаливую, поэтическую душу»
(«Моя жизнь», Марк Шагал, 1922).
Путешествуя, все отчетливее видишь, что мир несовершенен, нужно научиться жить с этим, жить без иллюзий, но в довольствии и душевном покое – к этому знанию, интуитивно, Шагал приходит, наблюдая отца, и за это он благодарен ему, еще не старому еврею, сыну кантора (священник, нараспев читающий молитвы). Этого пояснения в скобках не достаточно. Дед — еще торговец и мясник. Марк мальчиком помогает старику, и на заднем дворе, в хлеву, как под сводами синагоги, ему открывается тайна, в которую Блок не был посвящен – не более в руке человека тайны, чем в копыте животного, и проявляется она под ножом палача в страдающем взгляде…
…то, что ищет Шагал в поэте, – и находит в Блоке, в Есенине – боль и переживание, «печаль, печаль моя»; как душа прошлого века он шатается – шагает — по петербургским переулкам, и совершенно справедливо теперь обыгрывается его фамилия в прошедшем времени. Революцию ждали, как совершенную женщину, она обернулась стервой, и навстречу идут «молодые мужчины, уродливые, наглые и торопливые».
Блок в своем кабинете на набережной реки Пряжки, куда чуть не явился с тетрадкой своих стихов начинающий художник, пишет статью, в которой сразу усмотрели подражание Ницше (поэт и не скрывал), «Крушение гуманизма». Шагал разнообразил Витебск, к юбилею, но в облике жертвенной коровы вывел художника, «жертву катастрофы». Шагал не придумывает революции поэтических метафор, он называет ее прямо – катастрофой, и желтый огонь миноры – это ли не «крик души»? Его же собственное звонкое сопрано в коровьем мыча… взволнованном молчании.
Шагал – депрессивный меланхолик, зря я затеял писать о нем, но раз уж так вышло… Антиномия Шагала «не волнует – молчу, волнует – высказываюсь», «взволнованно-молчаливая», в этом есть противоречие, то есть антиномия – это его трактовка национального сознания. «Улыбнись, удивись, усмехнись, посторонний». Это к тому, чтобы не преумножать уродливых, наглых, торопливых. Всё в творчестве Шагала направлено против них, «агрессивно-послушных», а это было время, когда с голов слетали шляпки соломенные (о чем вспоминает в «Горящих огнях» жена Белла), легкости необыкновенной, и ворота в Кремль не запирались.
Заказ, полученный им до войны, на иллюстрацию Библии, Шагал отрабатывает в течение всей жизни, а начинал он как иллюстратор Гоголя. В год, когда Шагал заканчивает «Белое распятие» (1938), Бухарин из внутренней тюрьмы Лубянки напишет Сталину предсмертное: «…нет ангела, который отвел бы меч Аврамов, и роковые судьбы осуществятся». Бухарин умирает, не понимая того, что открылось Шагалу в хлеву, на заднем дворе, той тайны, над которой сломался и Блок – не потому ли Шагал постеснялся показать ему тетрадку своих стихов?..
«Я тяну к ней руки, обнимаю морду, шепчу ей в ухо: пусть не думает, я не стану есть ее мясо; что же еще я мог?»
(«Моя жизнь», Марк Шагал, 1922).
Это и раскаяние Иакова, обманывавший будет обманут, и причитания самого Шагала… Существует взгляд, что искренность искупает, искренен — и сразу лестница с неба, и вдоль нее блуждающие ангелы, тех, кто не искренен, отсеивают. Бухарин, смешно сказать, ровесник Шагала, даже младше на один год, но он не понимает главного: искренность сама по себе не оправдывает. Нет Ангела, чтобы отвести нож, но есть ангел, чтобы вручить лиру. К слову, увидевшими его, будут называть Шагала, а затем еще одного, погребенного в земле Франции, – Андрея Тарковского.
Настоящий сатирик всегда одинок – он безжалостен к себе и окружающим. Прежде всего — к себе. Себя Шагал рисует искаженным, почти с заячьей губой, можно подумать, что он себе отвратителен. Долгожитель, покоривший Монпарнас, и робкий ненавязчивый юноша, с лицом «белым как мел». Скромный сельский учитель и большой художник Иегуда Пэн таким представляет его на своем портрете: и рубашку надел зеленую, и в руки дал палитру, словно лиру Ваганту, и узнаваемая синева от бритвы Дяди Зюси.
"Он не похож ни на друзей, «…» ни на кого. «…» Спутанные кудрявые волосы «…». И каждый глаз смотрит в свою сторону»".
(«Горящие огни», Белла Шагал, 1939-46).
Если приглядеться к портрету первого учителя (Иегуды Пэна) — сходство есть.
Сопереживание в живописи едва ли возможно, каждый завидует, каждому нужно своё, но есть ли в мире художник, который бы сказал, что Шагал в чем-то плох? Мне в это трудно поверить. Шагал – учитель многих и сегодня, и каждый день, один начинающий художник забывает пририсовать его взлетающей крестьянке ноги. И, правда, если можно объявить творческий конкурс «Зеленый луч звезды Есенина», почему нельзя произвести на свет летающего скрипача?.. На могиле у Гоголя горела лампада, ею, припадая руками к решетке, любовался Есенин.
Полет «Над городом» (1914-1918), с плавающей датировкой, о настроениях от свадьбы с Беллой (1915), и «Перед судом» Блока (1915) – это прекрасное совпадение, бессвязное… никак не соотносящиеся части… но иллюстрирует то, общее, что над человеком. В «Войне» (1915) того же года слепой еврей с котомкой, за его спиной в окне прощаются влюбленные, их оплетает, по выражению Беллы, «нескончаемая словесная нить» с названиями стран.
Люди все равно что пыльца, куда занесет их ветер – там и осядут, и вся человеческая жизнь – дистанция от детства. Крик души, интуиция, данная клятва – это та канва, по которой строится творчество Марка Шагала.
О биографии и творчестве художника читайте также:
"Тайна даты и места рождения Марка Шагала"
"Марк Шагал и Израиль – история любви длиной в полвека"
"Марк Шагал и еврейский театр"
"Малевич и Шагал: два ребра одного Адама"